— Да как ты смеешь равняться-то? Бессовестный ты такой! Мой батюшка купец был, свою торговлю вел…
— Да-с, да-с! Нам небезызвестно-с! Ну, что вы, купцы? Ведь один обман от вас только. Я вот хоть бы вчера платок купил; божилось лихое твое племя: износу нет! А вот посмотри-ка — весь светится!
И покойно так рассказывает, платок развертывает; а она-то дрожит, вся бледная.
— Я барыне жаловаться буду, — крикнула.— Ты не смей издеваться, мужик глупый!
— Постой, постой! — заговорил Ефим, словно изумился.
— Да! Да! Мужик бестолковый! — кричит Анна Акимовна.
Ефима словно кто против шерсти повел; кудрями он тряхнул и бороду погладил.
— Погоди, погоди! — начал, сдерживая свой голос звучный. — Говоришь ты: мужик. Ну, признаюсь тебе сам, точно я мужик. И из деревни я недавно, — тоже признаюсь. Жил я там, пахал, сеял, кормился сам и продавал, и с людьми чисто поступал, дружно жил. Я нраву веселого. А ты, купеческая дочка, Анна Акимовна, чем ты взяла? Что из себя-то ты вглядна? Это сущий пустяк. Первое дело — душа, нрав. Ты задорна, строптива больно…
— Как смеешь? — запищала она.
А он свое:
— Лет ты хоть не молодых, а уважения тебе ни от кого нету. Как ты себе не величайся, как ни кичись, — идут люди, а сами и не спросят: что это за Анна Акимовна на свете живет? Мой-то батюшка землю пахал, и всяк скажет: "Добрый мужичок был покойник!"
А твой, хоть и в лисьих шубах хаживал, да слава-то нехороша. Чего ж шипеть-то по-змеиному, — ведь правду говорю!
А у купеческой дочки голос с сердцов уж оборвался.
— Ты, — наконец вскрикнула, — ты как осмелился моего батюшку порочить? Как смеешь?
— Отчего не смею?
— Не смеешь!
— Смею.
Да как пошла! Кричит на всю избу. Мы их уговаривать, разнимать, — куда, — еще пуще! Вдруг слезы так и брызнули у Анны Акимовны; выбежала она из избы. Ефим захохотал.
— Со злости голосить будет! Анна Акимовна, на доброе здоровье вам! Готовы служить-с! Чем богаты, тем вам и рады!
IX
После этой ссоры они совсем и в разговор не входили. Встретятся — она отвернется. И такая недотрога стала, спаси господи! Чуть что ей покажется не так — вспылит, зашумит, забурлит. И он угрюмей, и шутки его злобные. Оба похудели, побледнели.
Раз Миша утром и шепчет мне:
— Слушай-ка, Катя, дива-то какие я тебе расскажу!
— Ну, что там такое? — говорю.
— Да Ефим сегодня ведь целую ночь глаз не свел… Я с вечера хватился его — нету. "Пойду поищу, где он", — думаю. Обежал весь двор — нету, и за воротами — нету. Сам не знаю, словно меня что-то толкнуло. Побежал я к реке; а он там и сидит на горке, над рекою. Склонил голову на руки — думает, да такой-то печальный, будто по родной матери тужит! А кругом все тихо, только вода плещет в берега. Месяц ясно светит. Не решился я его окликнуть, — побоялся, да и любопытно мне было, что будет. Жду, жду, а он все сидит, не шевельнется. Господи! Какой печальный-то он был! Какой уж унылый! Заря стала заниматься; он поднялся и тихо пошел домой, — вот словно больной, разбитый человек, — запряг водовозку и за водой поехал. Так вот, Катя, дива-то какие! Просто ума не приложить! И голова у меня болит от бессонницы, — мочи нет!
А я давно уж за Анной Акимовной замечала, что ей по ночам не спится, — сидит, пригорюнившись, на постели да думу думает. А то раз я пробудилась… Этой ночью гроза была сильная: дождь, ветер, град; деревья шумят и трещат; вода с крыш льется-журчит; гром раскатывается, грохочет; молния сверкает. Я вскочила, крещусь. "Анна Акимовна!" — окликаю ее тихонько. Ее нету. А у нас всегда лампадочка горела: видно, светло было. Гроза утихла. Где ж это Анна Акимовна? Слышится мне в образной шорох, — я подкралась. Анна Акимовна перед образами на коленях стоит и так молится! Стиснула руки и только выговаривает: "Боже мой! Боже мой! Помилуй меня, грешную!" И в таком она томлении, в такой муке мучилась! Припадет к полу, лежит — и опять поднимется, опять взмолится; а без слов молится, без рыданья.
Ну, я своей заметки Мише не сказала: его уж и то любопытство-то извело совсем. Недоедает, недосыпает — все следит за ними. Что ж? Охота пуще неволи!
X
А днем их увидишь — невдогад тебе, что на душе деется у них. Свое дело делают исправно, и веселы, и смеются. Только меж собою не говорят, а так только шпильки разные пускают друг дружке. За обедом ли, за ужином ли, как сберемся, Анна Акимовна и начнет: речь про мужиков заведет (этим, знала она, лучше всего доймешь), и се и то. Язвила она раз, язвила — Ефим все молчал — а там и заговорил спокойно так:
— Эх, матушка, Анна Акимовна! А я, мужик, ведь за вас посвататься хотел. Что, думаю, девушка она хоть нетолковая, хоть вздорная, ерошливая, да за обозом сбредет!
Она вспыхнула и затрепетала.
— Полно же, матушка! — говорит Ефим. — Не извольте гневаться: нездоровье приключится. Опаски насчет сватовства моего не имейте. Пришла, было, дурь в голову и прошла. Всяк сверчок знай свой шесток. Мы себе ровню повысмотрим.
Она вдруг замолчала и молча целый обед просидела.
XI
После этой размолвки последней вдруг Ефим повеселел; прихорашивается все, прибирается. Часто стал со двора, из дому отлучаться; а из дому идет — песни поет; домой ворочается — с песнею. И все пел он:
Ах, ты, милая, хорошая моя,
Чернобровая, приветливая!
Притихла Анна Акимовна, и не слышно ее. Тихонько себе работает, а в свободный часок к вечерне идет, и все в уголку становится, в сторонке, и молится.
— Что барыня? — спрашивает меня Ефим одним вечером. Все мы в людской были; Анна Акимовна гладила. — Примет она меня?
— Да отчего ж не принять! — говорю. — А вам что?
— Да вот милости хочу просить.
Анна Акимовна слушает.
— Так и быть, — говорит Ефим, — надо вам признаться: жениться я хочу. Уж вы, Анна Акимовна, старого гнева не помяните, не обидьте мою суженую. Девочка славная!
Анна Акимовна побелела вся, и губы у ней задрожали. Не ответила ему ничего и вышла.
Ефим усмехнулся ей вслед и песенку стал насвистывать.
Легла барыня спать. Бегу я в людскую, слышу — на лестнице кто-то плачет. Смотрю — Анна Акимовна. И как уж она горько плакала-рыдала! Я тихонько мимо ее пробежала; она меня и не заметила. Ужинать Анна Акимовна не пришла.